Калокагатия (Лосев, 1965)

Нерасчлененный характер античной эстетики, ее органическая связь с проблемами этики, педагогики, политики ярко отражается в такой категории, как «калокагатия». Будучи составлена из двух слов: «calos» — «красота» и «agathos»—«добрый», «хороший», это сложное слово «calocagathia» указывает в равной мере и на этическое и на эстетическое содержание категории. Это составное этически[1]эстетическое понятие — своего рода кентавр. И так же, как представление о коне-человеке могло существовать во времена мифологической древности, точно так же и понятие «прекрасно[1]доброго» могло иметь значение только для эпохи, в которой этическое, и эстетическое сознание были, по сути дела, синкретичным, единым.

В европейских языках нет термина, идентичного понятию «калокагатия». Обычно его переводят двумя словами: «прекрасное и хорошее», «прекрасное и доброе», «прекрасный во всех отношениях», что, конечно, не может быть адекватным выражением смысла этого понятия. Сложность в объяснении этого понятия заключается также и в терминологической неясности. С точки зрения законов греческого языка стран[1]но, что два прилагательных, вошедших в одно общее, относятся к разным существительным (к «телу» и к «душе»). Такое объединение двух прилагательных в одно слово является не[1]обычным для греческого языка.

Некоторые исследователи античной философии полагают, что возникновение этого термина объясняется склонностью греческого языка к аллитерациям и ассонансам. В самом деле, здесь обе части сложного слова начинаются

[100]

и кончаются одинаковыми звуками (calos cai agathos). Этим могло издавна заинтересоваться и воспользоваться для выражения определенной идеи греческое языковое сознание. Подобную тенденцию можно встретить и в других языках. Если же отбросить аллитерацию и ассонанс, то объединение в народном языке двух существительных или прилагательных для выражения одного понятия, пожалуй, будет встречаться еще чаще. При этом нет необходимости ни противопоставлять оба имени как «внутреннее» и «внешнее», ни даже вообще как-нибудь различать их по значению. Они просто суть одно понятие, или одна идея. Так, мы говорим: «добрый малый», или «рубаха-парень», или «душа-человек» — вовсе не потому, что мы данного человека считаем маленьким и плюс к тому же добрым, или что данный человек —«парень», а потом еще и какая-то «рубаха», или что в нем есть «душа». Конечно, дать полное раскрытие значения слов «добрый малый» нелегко, хотя оно вполне понятно всякому русскому чело[1]веку и едва ли нуждается в разъяснении. Таково же и выражение «рубаха-парень». Аналогичное рассуждение можно было бы провести и относительно многих иностранных слов (вроде «джентльмен», «бонвиван», «коммивояжер» и пр.).

Итак, термин «калокагатия» довольно прочно связывается с греческим языковым сознанием, по крайней мере в своей формальной структуре. Но зато возникает вопрос о конкретном значении этой структуры.

Античные представления о калокагатии имеют довольно длительную историю.

Самое раннее упоминание о нем мы находим в материалах, относящихся к так называемым «семи мудрецам» и к пифагорейству. Именно Солону Деметрий Фалерийский (10,3) приписывает изречение: «Храни калокагатию нрава (tropoy — может быть, «речи»), вернее, клятвы». Тот же источник приводит изречение Бианта: «Тому, кто посмотрел [на себя] в зеркало, необходимо, если он оказался прекрасным, делать прекрасное; если же он оказался дурным, ему необходимо исправлять недостаток природы при помощи калокагатии». Наконец, Ямвлих в своем описании «пифагорейской жизни» приводит, между прочим, «некое рассуждение их о достоинстве, а именно то, что в отношении тех, кто достиг истинного достоинства калокагатии, не является красивым и уместным проявлять

[101]

большую свободу речи и прочее из только что сказанного» (имеется в виду «гнев, угрозы, дерзость» и пр.).

Эти свидетельства являются наиболее древнейшими высказываниями о калокагатии. Общим для этих высказываний является то, что в них нет никакой антитезы внутренней добродетели и внешнего вида человека, а все они говорят о добродетели, то есть о внутренней красоте. Более того, как показывает изречение Бианта, калокагатия может существовать и при внешнем безобразии.

Классический идеал калокагатии прекрасно отражается в греческой лирике. Певцом этого идеала является Пиндар. Правда, у Пиндара самое слово «калокагатия» не упоминается ни разу. Может быть, изысканный поэт считал его слишком прозаическим. Но тем не менее предметом всего огромного числа Пиндаровых од является не что иное, как именно калокагатия. Пиндар воспевает победителей на состязаниях, но похвалы расточаются у него на фоне высокой и благородной, величавой и торжественной греческой жизни. Это поэзия великих общенациональных устоев и порядков. Тут восхваляется слава, богатство, здоровье, сила, удача, жизненная энергия. В соединении двух начал общенародного величественного духа — порядка и крепости,— в прославлении благородного обладания жизненными и материальными ценностями — содержание творчества Пиндара. Этой мудрой, зрелой гармонией определяются все стороны мировоззрения Пиндара — его религия, патриотизм и т. д. Существование личности неотделимо у него от общенационального, счастливого, активного существования. Пиндар восхваляет и умеренность, в которой нет ничего аскетического, и дерзание (tolma). Идеалом же и общим примером для такой жизни и морали служили олимпийские и другие состязания.

Олимпийские игры и их воспевание у Пиндара являются наилучшими образцами эллинской классической калокагатии вообще.

Вот, например, конец I Олимпийского эпиникия, посвященного Гиерону Сиракузскому в честь его победы на скачках:

«О друг, не вдавайся в обман обманчивой корысти. Помни, что слава умерших людей после их смерти живет лишь в сказаниях летописцев и певцов; никогда не погибнет приветливая доблесть Креза, тогда как жестокосердного Фаларида, сжегшего людей в медном быке, повсюду пре-

[102]

следует неумолимая молва, и лиры над домашним очагом не принимают его в сладкие песни юношества. Пользоваться благосостоянием есть первый дар для людей, хорошая слава — второе благо, но тот, кто получил и достиг и того и другого, тот принял величайший венец» (92—100).

Здесь мы имеем прекрасное живописное изображение греческой классической калокагатии. Тут перед нами то характерное смешение и наивное синтезирование физических благ с идеально возвышенным строем человеческого духа, которым как раз и характеризуется классическая Греция. Все здесь чрезвычайно возвышенно, благородно, величаво. Такова классическая общественно-демонстративная калокагатия.

Калокагатия у Пиндара — это роскошь тела, души, общества, взглядов, обычаев. Калокагатийный человек силен, бодр, весел, красив, здоров. Он — борец, герой, атлет, равно как и поэт, музыкант, художник. Но он же и человек меры. Он покорен тому, чего нельзя миновать, покорен судьбе, но надеется на великую славу в грядущем. Изобилие жизненных благ ему нравится; но он не раболепствует перед ними, а расстается с ними с улыбкой. Он не отказывается от богатства. Однако не богатство и слава владеют им, а он владеет ими, и он над ними всегдашний господин.

Классовое происхождение этого наиболее классического понимания калокагатии совершенно ясно. Этот идеал был порожден общественными условиями середины V века до н. э.— в сущности, хронологически очень краткого момента,— когда возникла известного рода социальная гармония аристократических и демократических элементов в греческом полисе. Это была кратковременная полоса, когда героизм был неотъемлемым достоянием граждан, а их естественная и повседневная жизнь была пронизана высокой идейностью. Однако, несмотря на свою кратковременность, этот уже больше не повторившийся момент социальной гармонии навсегда остался в памяти и самих греков и всех последующих культурных народов.

Классическое понимание калокагатии отражается и в философско-эстетических высказываниях мыслителей Древней Греции: Сократа, Платона, Аристотеля.

Сократ рассматривает калокагатию как одну из добродетелей наряду с мудростью и справедливостью. Калокагатийным может быть только мудрый человек. И спра-

[103]

ведливость и всякая другая добродетель есть мудрость. «Справедливые поступки и вообще все поступки, основанные на добродетели, прекрасны и хороши. Прекрасные и хорошие поступки совершают только мудрые, а немудрые не могут, и даже если пытаются совершить, впадают в ошибку. А так как справедливые и вообще все прекрасные и хорошие поступки основаны на добродетели, то из этого следует, что и справедливость и всякая другая добродетель есть мудрость» (Ксенофонт, Воспоминания, III 9, 5).

Таким образом, калокагатия здесь отождествляется с мудростью вообще. Калокагатия — это не просто те или иные добродетельные поступки или отдельные добродетели. Она составляет сущность всех добродетелей, всех добродетельных поступков.

Идеи Сократа получают развитие в диалогах Платона. Калокагатия Платона является результатом высокой эстетической культуры человека, которая в свою очередь дается эстетическим воспитанием. Прекрасным и хорошим чело[1]века делает именно эстетическое воспитание. Будучи калокагатийным, человек не только обладает способностью понимать прекрасное, музыку или искусство, но и в состоянии видеть всякое «упущение», всякий «недостаток» в работе. «Главнейшая пища [для воспитанников] не заключается ли в музыкальном ритме, поскольку ритм и гармония больше всего внедряются внутрь души и весьма интенсивно действуют на нее... а также поскольку тот, кто воспитан на такой пище, может в свою очередь тончайшим образом ощущать, что опущено, что не сделано прекрасным или не произведено прекрасно? Поэтому если он правильно испытывает неудовольствие, то он восхваляет прекрасное и, радостно принимая его в душу, питается им и становится «прекрасным и хорошим», а безобразное правильно порицает и ненавидит его уже с юности» (Государство III 401 DE).

Последовательное развитие понятия «калокагатия» Платон дает в диалоге «Тимей» (87С—89D). Здесь ставится вопрос о физическом здоровье и о болезни и спрашивается, что такое лечение. Оказывается: «Всякое благо — прекрасно, а прекрасное — не лишено соразмерности. А следовательно, живое существо, если оно должно быть таковым, надо считать соразмерным» (87С). Здоровье тела как раз и есть соразмерность тела и души. Конечно, душа может быть значительнее, чем слабое тело. Но это значит, что в целом,

[104]

в данном случае красоты не получается. Наиболее красивое и привлекательное — именно в указанной соразмерности (87D). Если душа или ум волнуются слишком подвижно и страстно, тело может страдать и болеть; и если очень интенсивно живущее тело будет соединяться с вялой душой, страдать будут душа и ум. «И существует единственное спасение от того и от другого: не приводить в движение ни души без тела, ни тела без души, чтобы, взаимно ограничиваясь, они приходили к равновесию и здоровью. Поэтому человек, изучающий науки или напрягающий свой ум над каким-нибудь другим занятием, должен совершать и телесные движения, путем упражнения в гимнастике, а тот, кто ревностно формирует свое тело, должен, наоборот, совершать движение душой, занимаясь музыкой и всякой философией, если он хочет по справедливости прослыть человеком как прекрасным, так одновременно и хорошим» (88ВС).

Таким образом, калокагатия у Платона есть соразмерность души и тела.

От Платона идет воззрение на калокагатию как на гармонию души и тела. Согласно Платону, калокагатия есть конечная цель всякого стремления к благу. Когда человек стремится достигнуть успеха или блага, говорит Платон, на самом деле он стремится ни к чему другому, как стать хорошим и прекрасным, «так как ведь у пре[1]красных и хороших людей дела оказываются хорошими, а у дурных —дурными» (Эриксий, 298D).

К калокагатии могут относиться различные предметы, поступки, государственное управление, люди. Однако сама калокагатия есть не что иное, как определенное состояние, характеризующееся склонностью к хорошему и наилучшему. Платон дает предельно точное определение калокагатии. «Калокагатия есть состояние с предустановкой на выбор наилучшего» (Определения, 412Е).

Таким образом, Платон выдвигает более широкое пони[1]мание калокагатии, нежели Сократ. Если у Сократа калокагатия — это одна из добродетелей наряду с мудростью и справедливостью, то у Платона — это особое психологическое состояние, особое расположение человеческой психики, соразмерность, гармония души и тела.

Универсальное эстетическое значение калокагатия приобретает и в философии Аристотеля. Согласно Аристотелю, калокагатия не может быть одной или группой добродете-

[105]

лей, точно так же, как и одна какая-нибудь добродетель в отдельности не может быть калокагатией. Калокагатия — это добродетель целого, проявляющаяся в единстве и взаимопроникновении всех остальных добродетелей. Конечно, тот, кто хочет достигнуть калокагатии, должен обладать и отдельными добродетелями. «Ведь и в других областях ни с чем не может быть иначе. Не бывает так, чтобы кто-нибудь имел здоровье во всем теле, и не имел его ни в каком члене». Но тем не менее отдельные добродетели и отдельные достоинства не делают еще человека калокагатийным. Быть калокагатийным — значит быть и прекрасным и хорошим одновременно. Согласно Аристотелю, хорошее — это то, что достойно похвалы, а прекрасное — это то, что имеет значение само по себе, что наличествует само через себя. Но может быть хорошей отдельная добродетель? «[Голое] или в абстрактном смысле здоровье — не достойно похвалы... Не достойна похвалы ни [голая] сила, ни действие, потому что не [достойна этого] и сила. Это, правда — хорошее, но это не есть то, что достойно похвалы» (Эвдемова этика, VII 15).

Действительно, одни и те же блага одним могут быть полезны и хороши, а другим вредны. Ни неразумный, ни несправедливый, ни невоздержанный не сможет получать пользы от мужества, справедливости и воздержанности, точно так же, как и для больного вредно употреблять пищу, предназначенную для здорового. Поэтому отдельные добродетели, взятые вне зависимости от тех условий, в которых они проявляются, не могут быть хорошими.

Точно так же обстоит дело и с прекрасным, которое имеет цель в самом себе. К прекрасному относится и богатство, и благородное происхождение, и могущество, но очень часто все эти блага служили не прекрасным, но внешним целям. Следовательно, и отдельные блага, рассматриваемые без отношения к тем целям, которым они служат, не могут быть прекрасными. Калокагатия же выступает как внутреннее единство всех добродетелей. «Прекрасным и хорошим [человек] является оттого, что у него прекрасное из хорошего наличествует само через себя, и оттого, что он оказывается способным совершать прекрасное и притом ради этого последнего» (там же).

Таким образом, калокагатия в трактовке Аристотеля представляет собой состояние самоудовлетворенности, целостности духовной жизни человека.

[106]

Как и у Платона, калокагатия у Аристотеля есть качество людей, обладающих определенными общественными благами и воспитанием. «...Люди, обладающие большим имущественным достатком, чаще всего бывают и более воспитаны и более благородного происхождения. Сверх того, по общественному представлению, лишь зажиточные тем самым избавлены от стремления приобретать себе богатство, что ведет за собой совершение стольких несправедливостей; а уж одно это упрочивает за такими людьми название «людей во всех отношениях совершенных», «знатных» (Политика, IV 6, 2).

Классическое понимание калокагатии нагляднейшим образом отражает специфические представления античной эстетики о красоте. Для древних греков красота — это высшая степень блага, обладание каким-либо материальным или гражданским преимуществом. Это в основе своей патриархальное представление о красоте сохраняется и в классических учениях о калокагатии, в которых, как мы видели, утверждается полное слияние «пре[1]красного» и «хорошего», «добра и красоты». Поэтому вся[1]кое представление о «красоте» связывалось с понятием «добродетели», а каждая добродетель у греков неразлучна с богатством, честью, властью, силой, здоровьем и т. д.

Это понимание красоты и калокагатии получает последовательное развитие и доводится до логического конца Ксенофонтом. С характерным для него «буржуазным инстинктом» рассуждает о калокагатии Ксенофонт в «Экономике». Здесь излагается беседа Критобула и Сократа о домоводстве и об идеальном домохозяине. Начиная с VI главы Сократ рисует образ такого идеального хозяина в лице некоего Исомаха. Этот Исомах и есть caloscagathos — «прекрасный и хороший человек». На настойчивые вопросы Критобула об идеальном хозяине и человеке Сократ говорит следующее:

«В таком случае, Критобул,— отвечает Сократ, — не рассказать ли тебе с самого начала, как я однажды встретился с человеком, который, казалось мне, поистине был одним из людей, по праву носящих название «прекрасный и хороший» человек?

— Мне хотелось бы об этом послушать,— отвечал Критобул,— тем более что я и сам страшно желаю сделаться достойным этого названия.

[107]

— Так вот я расскажу тебе,— сказал Сократ,— даже как я пришел к мысли исследовать этот вопрос. Что касается хороших плотников, хороших кузнецов, хороших живописцев, хороших скульпторов и т. п., мне бы понадобилось очень мало времени, чтобы обойти их и посмотреть их работы, признанные прекрасными. Но для того, чтобы изучить также и людей, носящих это великое имя «прекрасный и хороший», узнать, что они делают, почему удостаиваются этого названия,— для этого душа моя жаждала с кем-нибудь из них познакомиться. Ввиду того, что к слову «хороший» прибавляется слово «прекрасный», я стал подходить ко всякому красавцу, какого видел, и старался подметить, не увижу ли, что в нем «хорошее» привешено к «прекрасному». Но, оказалось, было не так: напротив, я замечал как будто, что у некоторых красавцев по виду душа очень скверная. Поэтому я решил оставить в стороне красивую внешность и пойти на поиски за кем-нибудь из тех, кого называют «прекрасными» и «хорошими», я решил попробовать познакомиться с ними» (Экономик, VI 12—17).

Таким образом, для калокагатии не обязательна внешняя красота человека. Она может быть и обманчивой. Калокагатия — это нечто более широкое. Что она собой представляет, выясняется из описания личности и жизни Исомаха, которая объявляется образцом калокагатии.

Выясняется, что Исомах — это образцовый домохозяин. Вся цель его жизни — в рациональном ведении хозяйства. Его внутренние качества — расчетливость и деловитость. Исомах восхваляет всякий порядок. Для него красота состоит в размерном потреблении материальных благ. «А как красиво,— говорит Исомах,— когда башмаки стоят в ряд, какие бы они ни были; какой красивый вид представляют плащи рассортированные, какие бы они ни были; красивый вид у постельных покрывал; красивый вид у медной посуды; красивый вид у столовых скатертей; наконец, красиво — это смешнее всего покажется чело[1]веку не серьезному, а любящему поострить,— что и горшки, расставленные в хорошем порядке, представляют, по-моему, что-то стройное. Все остальные предметы уже, может быть, от этого кажутся красивее, что они постав[1]лены в порядке: каждый сорт имеет вид хора вещей».

Нельзя не видеть, что ксенофонтовские представления о красоте и калокагатии лишены той высокой идейности,

[108]

того высокого, гражданского пафоса, который свойствен Сократу или Платону. Но тем не менее нельзя представлять себе, что эти воззрения не соответствуют системе эстетического сознания древних греков. Напротив, Ксенофонт доводит до логического конца ту точку зрения потребительной стоимости, на которой стоит вся классическая эстетика Древней Греции. Если красота является синонимом материального блага, то почему бы высшим образцом красоты не быть начищенному горшку или рассортированной одежде? Это та же мысль Сократа о единстве добра и красоты, только пересказанная на языке домостроя.

Отличительной особенностью классической калокагатии является то, что она понимается как природное качество, как достояние благородного происхождения, хорошего воспитания и т. д. Только в период кризиса античной классики появляются представления о том, что калокагатия — результат изощренной моральной подготовки.

Такое понимание мы встречаем у оратора Исократа в его речи к Демонику.

О калокагатии в этой речи говорится дважды — в начале речи и в конце ее. Этим подчеркивается, что основная тема речи есть как раз калокагатия. «Ведь красоту (саПоз)или время погубит, или болезнь испортит: богатство же является помощником более в пороке, чем в калокагатии (Isocr. I 6 В I). «Пользуясь этими примерами [о возвеличении Зевсом Геракла и о наказании Тантала], тебе и нужно стремиться к калокагатии» (I 51). Другое место таково: «Это-то уже, полагаю, все знают, что самой прекрасной и величайшей платой софисту является то, когда кто-нибудь из учеников становится нравственным (caloi cagathoi) и благоразумным и среди граждан досточтимым».

Таким образом, калокагатия понимается Исократом исключительно морально, как результат внутренних, духовных устремлений человека. Характерно, что именно эта концепция легла в основу эллинистического понимания калокагатии. Наиболее ярко новое эллинистическое пони[1]мание калокагатии представлено у Климента Александрийского (III 225), излагающего стоическое учение: «Не от природы (physei), но в результате научения (mathesei) появляются «прекрасные и хорошие» люди, вроде врачей или кормчих». Тут как раз выражена пропасть, легшая между классическими и эллинистическими идеа-

[109]

Лами. Геракл и Тезей рождались героями. Эллинистический человек рождается слабым человеком, много мыслящим и чувствующим, но бессильным. Героем стать он может, но для этого ему нужна жизненная и педагогическая выучка и даже аскеза, как, например, стоическая.

Понятие «калокагатия», то есть представление о красоте, которая включает в себя понятие добра, так же как и представление о добре, включающем в себя также и красоту, является специфически античным понятием. Уже средневековая эстетика обнаружила, что понятия pulchrum (прекрасное) и honestum (доброе) представляет самостоятельную ценность и зачастую исключают друг друга. Средневековые мыслители потратили много времени и усилий, чтобы доказать близость добра и красоты, их гармонию и единство. Тем не менее в средневековой эстетике эта гармония оказывалась слишком отвлеченной, слишком спиритуализированной, а в изображении реального человека — слишком искусственной. И в последующие века античная калокагатия постоянно привлекала к себе умы писателей и мыслителей самых разнообразных направлений. Однако для них калокагатия становилась идеалом, безвозвратно уходящим в прошлое.

Конечно, наше представление о человеке, как индивидуальном, так и о социальном существе, и особенно представление о его внутренней жизни далеко ушло от античного идеала, слишком ограниченного, слишком скованного условиями жизни рабовладельческого общества. Тем не менее сейчас, когда мы говорим о гармоническом развитии личности как нравственном и эстетическом идеале коммунистического общества, мы не можем обойти молчанием античное представление о «прекрасном и добром» человеке. При всей исторической ограниченности понятие «калокагатия» дает нам реальный прообраз такой личности, у которой нравственная и физическая красота находятся в нерасторжимом единстве, а внутренний мир и внешний облик составляют ясную и уравновешенную гармонию.

[110]

Цитируется по изд.: Лосев А.Ф., Шестаков В.П. История эстетических категорий. М., 1965, с. 100-110.